В чем заключалось посягательство? Он посмел жаловаться. В чем заключалось преступление? Он посмел страдать. Пусть нищета прячется и молчит, иначе она виновна в оскорблении величества.
В чем заключалось посягательство? Он посмел жаловаться. В чем заключалось преступление? Он посмел страдать. Пусть нищета прячется и молчит, иначе она виновна в оскорблении величества.
Прошло много времени, прежде чем я свыкся с силами медицины и смирился перед их ограниченностью. Мне было стыдно и тоскливо смотреть в глаза больному, которому я был не в силах помочь; он, угрюмый и отчаявшийся, стоял передо мною тяжким укором той науке, которой представителем я являлся, и в душе опять и опять шевелилось проклятье этой немощной науке.
Was hab'ich,
Wenn ich nicht alles habe?
Что есть у меня,
Если у меня нет всего?
Этому я могу помочь, этому нет; а все они идут ко мне, все одинаково хотят быть здоровыми, и все одинаково вправе ждать от меня спасения. И так становятся понятными те вопли отчаянной тоски и падения веры в свое дело, которыми полны интимные письма сильнейших представителей науки. И чем кто из них сильнее, тем ярче осужден чувствовать свое бессилие.
«Из всей моей деятельности лекции — это единственное, что меня занимает и живит, — писал Боткин своему другу, д-ру Белоголовому, — остальное тянешь, как лямку, прописывая массу ни к чему не ведущих лекарств. Это не фраза и дает тебе понять, почему практическая деятельность в моей поликлинике так тяготит меня. Имея громадный материал хроников, я начинаю вырабатывать грустное убеждение о бессилии наших терапевтических средств. Редкая поликлиника пройдет мимо без горькой мысли: за что я взял с большей половины народа деньги, да заставил ее потратиться на одно из наших аптечных средств, которое, давши облегчение на 24 часа, ничего существенного не изменит? Прости меня за хандру, но нынче у меня был домашний прием, и я еще под свежим впечатлением этого бесплодного труда».
У Бильрота есть одно стихотворение; оно было послано им его другу, известному композитору Брамсу, и не предназначалось для печати. В переводе трудно передать всю силу и поэзию этого стихотворения. Вот оно:
…Ich kann,s nicht mehr ertragen,
Wie mich die Menschen tglich, stndlich gulen,
Wie sie unmogliches von mir begehren!
Weil ich einwenig tiefer wohl als Andere
In der Natur geheimstes Wesen drang,
So meinen sie, ich konnte gleich den Gttern
Durch Wunder Leiden nehmen, Glck erzaubern,
Und bin doch nur ein Mensch wie Andere mehr.
Ach, wusstet ihr, wie,s in mir wallet, siedet,
Und wie mein Herz den Schlag zurcke blt,
Wenn ich statt Heilung mit unischeren Worten
Kaum Trost kann spenden den Verlorenen…
…Was soil denn aus mir werden?
Aus mir, dem viel bewunderten, hilflosen Mann?[78]
…Я не в силах больше выносить, как люди ежедневно, ежечасно мучают меня, как они требуют от меня невозможного! Из того, что я немного глубже других проник в сокровеннейшую суть природы, они заключают, что я, подобно богам, способен чудом Избавлять от страданий, давать счастье, а я — я такой же человек, как и другие. Ах, если бы вы знали, как все волнуется и кипит во мне, и как сердце замедляет свои удары, Когда я вместо спасения едва могу в неуверенных словах предложить погибшим утешение… Что же будет со мною? Со мною, окруженным всеобщим удивлением, беспомощным человеком?
Но перед таким своим бессилием постепенно пришлось смириться: полная неизбежность всегда несет в себе нечто примиряющее с собою. Все-таки наука дает нам много силы, и с этой силою можно сделать многое. Но с чем невозможно было примириться, что все больше подтачивало во мне удовлетворение своею деятельностью, — это то, что имеющаяся в нашем распоряжении сила на деле оказывалась совершенно призрачною.
Медицина есть наука о лечении людей. Так оно выходило по книгам, так выходило и по тому, что мы видели в университетских клиниках. Но в жизни оказывалось, что медицина есть наука о лечении одних лишь богатых и свободных людей. По отношению ко всем остальным она являлась лишь теоретическую наукою о том, как можно было бы вылечить их, если бы они были богаты и свободны; и то, что за отсутствием последнего приходилось им предлагать на деле, было не чем иным, как самым бесстыдным поруганием медицины.
"Я буду говорить за всех молчащих и отчаявшихся. Я передам их несвязный лепет; я передам их ропот и стоны; я переведу на человеческий язык и неясный гул толпы, и невнятные жалобы, и косноязычные речи – все звериные крики, исторгаемые из людских уст страданием и невежеством. Ведь вопль страдания столь же невнятен, как вой ветра. Люди кричат, но слов у них нет, никто их не понимает, ибо вопить – то же, что молчать, а молчать – значит быть безоружным. Людей обезоружили насилием, и они зовут к себе на помощь. И я приду им на помощь. Я буду обличителем. Я буду голосом народа. Благодаря мне все станет понятно. Я буду окровавленными устами, с которых сорвана повязка. Я выскажу все. Это будет великим делом."
Да, говорить за немых – это прекрасно, но как тяжело говорить перед глухими!
Она была одинока. Он – тоже. Одиночество Деи было мрачным: она не видела ничего. Одиночество Гуинплена было зловещим. Он видел всё.
Казалось, оба они явились на землю из мира теней: Гуинплен – из той его области, где царит ужас, Дея – из той, где царит тьма. Их существования были сотканы из различного рода мрака, заимствованного у чудовищных полюсов вечной ночи.
Представьте себе бездну и среди этой бездны светлый оазис, а в нем два изгнанные из жизни существа, ослепленные друг другом.